«Большой Джон уходит! Уходит такой чужой, строгий и далекий!.. Нет!.. Нет!.. Нельзя его отпустить так! Надо выяснить все, во что бы то ни стало…» — Лида, нарушая все правила институтских традиций, выскакивает из залы и несется вслед за Большим Джоном.
Широко шагая своими длинными ногами, он идет далеко впереди. Вот он завернул за угол и должно быть уже спускается с лестницы.
Так и есть… Сейчас он спустится, и ей уже не догнать его…
— Большой Джон, остановитесь!..
Этот крик — крик боли, страха и мольбы вырывается из самых недр маленького сердца. Он достигает ушей большого, крупно шагающего человека. Большой Джон останавливается в самом низу лестницы, на последних ступеньках.
— Большой Джон, что случилось?.. Да говорите же, говорите!
— Маленькая русалочка, — говорит Большой Джон все тем же чужим, незнакомым голосом, — я узнал сейчас от моего товарища, что ваша классная дама, госпожа Фюрст, вышла в отставку по вине своих бывших воспитанниц. Вы не послушались меня, несмотря на то, что я советовал и просил во что бы то ни стало помешать этому. Она была сильно больна вследствие нервного потрясения… и теперь… теперь…
— Теперь ей лучше, Большой Джон? Я видела еще недавно Карлушу, ее маленького племянника, и он сказал, что теперь…
— Теперь она умирает.
Весь день было душно. Зной опутал, как огромный паук, город, деревья, скверы. К вечеру разыгралась гроза, оглушительная, несущая, казалось, гибель…
Огнедышащие молнии разрезали небо. Громовые раскаты сотрясали здание.
Заперли окна, двери, трубы. Девочек раньше времени отвели в дортуары и велели ложиться спать. Дежурная Медникова, уложив выпускных, скрылась, торопливо крестясь тайком. Она боялась грозы. Боялись и девять десятых всего института. Все легли, но никто не мог уснуть.
Из дортуаров младших неслись истерические крики и всхлипывания. В «выпускном» дортуаре, на крайнем окне, держась за оконную раму, стояла Сима Эльская. Она звучно декламировала:
Люблю грозу в начале мая,
Когда весенний первый гром,
Как бы резвяся и играя,
Грохочет в небе голубом…
Оглушительный раскат грома прервал ее. Молния золотисто-огненной змеею проскользнула где-то близко-близко.
— Отойди от окна, Волька, тебя убьет! — взвизгнула Малявка и полезла головой под подушку.
Перед киотом стояла Карская и один за другим отбивала земные поклоны.
— Свят, свят, свят, Господь Саваоф!
В другом углу Пантарова-первая кричала:
— Если нас убьет грозою, как вы думаете, mesdam'очки, будет плакать Чудицкий?
Рант носилась подобно мотыльку по дортуару.
— Не бойтесь, не бойтесь, душки! — говорила она. — Если умрем, то все умрем сразу, молодые, цветущие… Хорошо!.. Невесты Христовы! Все до одной! И экзаменов держать не надо. И протоплазма не срежет никого… Умрем до физики, душки!.. Хорошо!..
— Рант, противная, не смей предсказывать! Тьфу… тьфу… тьфу!.. — рыдала и отплевывалась в одно и то же время Додошка. — Умирай одна, если тебе так нравится. Ты и так «обреченная», а я не хочу, не хочу, не хочу!
— Додошка, на том свете пирожных-то не дадут, а?.. Ясно, как шоколад! — повернулась к ней Сима.
— Отстань! Все отстаньте! Ай! Ай! Ай!.. — взвизгнула Даурская, потому что в этот миг золотая игла молнии снова осветила спальню. Зажав уши и плотно сомкнув глаза, Додошка бросилась ничком на кровать.
— Свят! свят! свят! — снова залепетала в своем углу Карская.
— Боже! глупые какие! Грозы боятся. Посмотрели бы, какие грозы на Кавказе бывают, — говорила Черкешенка.
Она сидела на кровати Лиды.
Воронская, притихшая, лежала на своей постели, прикрытая теплым байковым платком. На все вопросы Черкешенки Лида отвечала молчанием.
Елена терялась в догадках. О том, что Воронская боится грозы, Черкешенка не могла и подумать. Бесстрашие и мальчишеская удаль Лиды были хорошо известны всему институту.
«Да что же, наконец, случилось с нею?» — задавала себе вопрос Елена и не могла найти ответа.
Веселая, смелая, немного дерзкая, Лида всегда была особенно мила и дорога ей, Гордской. Нравились в ней ее бесшабашная удаль, ее шалости, ее прямота и те особенные взгляды на вопросы чести, каким следовала Воронская. И каждый раз, когда серые глаза Лиды туманились, а стриженая головка клонилась долу под бременем отягощавшей ее невзгоды, Черкешенка пытливо заглядывала ей в лицо, а сердце южаночки сжималось от боли за ее любимого «Вороненка».
Но никогда Лида Воронская не казалась Елене такой несчастной, почти жалкой.
— Лидок, Вороненочек, мальчишечка ты мой милый, что с тобой?.. Скажи, поделись своим горем, легче тебе будет…
Лида молча вскинула на нее глаза. И в этом взгляде Черкешенка прочла столько невыразимого горя, что невольно отшатнулась.
— Уйди!.. Оставь!.. Не надо тебя!.. Никого не надо…
Лицо Черкешенки исказилось ужасом.
— Что с тобой, Лида? Что ты?
— Фюрст умирает!.. Умирает из-за нас, из-за меня!.. Я убила ее своим поступком!.. Убила ее!.. — крикнула Лида и, растолкав подруг, выбежала из спальни.
Темнота окутала длинные коридоры, огромную залу, просторную библиотеку, классы и столовую, словом — все здание. Подсвечники звенели в запертой церкви при каждом громовом ударе, и этот звук казался сверхъестественным и страшным в ночной час. Темнота прорезывалась яркими вспышками молний, и громовые удары потрясали здание.