— Неправда, Пантарова… Лида не проза, она — поэтесса. Это вы все из зависти напускаетесь на Лиду, — вступилась за свою любимицу обычно кроткая Черкешенка и, заливаясь ярким, счастливым румянцем, с нервной поспешностью провела по волосам.
— Чудицкий идет! — послышался вслед затем ее сдержанный шепот.
— Владимир Михайлович идет, — подтвердила Медникова.
Едва успели девочки занять свои места, как в класс вошел «предмет и пассия» чуть ли не целого института, учитель русской словесности Владимир Михайлович Чудицкий.
Про Чудицкого Зина Бухарина, — прекрасно рисовавшая, говорила:
— Одеть бы его, душку, в боярский кафтан и соболью шапку, вот-то был бы красавец!..
И действительно, высокая, статная фигура «словесника», его чисто русское, красивое, дышащее свежестью лицо, его вьющиеся волосы, его изящная походка и деликатные жесты, наконец приятный голос, невольно привлекали к себе. Но не одной внешностью и голосом пленял Чудицкий юные сердца. Он сумел чуткой натурой глубокого психолога и разгадчика детских душ понять своих юных учениц. Сам еще не успевший в силу своей молодости познакомиться с преподавательской чиновной рутиной, он относился к своей аудитории иначе, нежели другие учителя. С воспитанницами, с первого же года своего поступления в четвертый класс, он держался как равный. Он видел в них взрослых девушек, каждую с ее индивидуальностью, с ее характерной чертою, и умел, не затрагивая самолюбия ребенка-девушки, руководить ими. К тому же он обладал редким качеством, столь ценным в преподавателе: он умел читать с захватывающим интересом. Его декламация — образная, артистически-яркая — захватывала юных слушательниц. И класс чтения прозы и стихов считался самым интересным на сером фоне будничной институтской жизни.
В свой последний урок Чудицкий обещал принести лермонтовскую поэму «Демон» и прочесть ее классу.
Немудрено, что его появление было встречено с бурным восторгом.
— В последний раз мы видим вас, в последний раз!.. Прощайте, Владимир Михайлович! — произнесла Дебицкая, и карие, блестящие глазки девочки сверкнули слезами.
— Еще на экзамене увидимся, — поправил учитель.
— Ах, это не то! — кокетливо поводя глазами, проговорила Бухарина, незаметно поправляя локончик на своей кудрявой голове.
— Да, да! не то, не то! — подхватила Мора Масальская, самая ярая из обожательниц «словесника».
— Прощайте теперь, Владимир Михайлович, милый Владимир Михаилович! — неожиданно выкрикнула восторженная хохлушка и тут же от черезмерного смущения юркнула под доску своего тируара с головой.
Чудицкий сдержанно улыбнулся. Потом привстал на кафедре, своими белыми, холеными руками оперся о ее края и начал:
— Я не хочу вам говорить «прощайте», mesdames, я хочу вам сказать «до свидания», ибо, как говорится, гора с горой не сходится, человек с человеком всегда встретиться может. Авось и я, ваш ворчун-учитель, когда-нибудь с вами встречусь. Во всяком случае, прошу не поминать лихом, если кого обидел ненароком. Это было невольно. И на прощанье смею напомнить вам: продолжайте развивать свой ум хорошим чтением. Не забывайте Гоголя, Пушкина, Лермонтова, Жуковского, Толстого, Гончарова, Тургенева. Помните наших несравненных классиков, следите за новейшими течениями литературы и поэзии, анализируйте, проводите параллель с прежними классическими творениями, сравнивайте — это развивает. А теперь, напоследок, хочу еще раз прочесть вам нашего бессмертного любимца с тем, чтобы запечатлеть высокой памятью о гении Лермонтова наш последний урок.
Чудицкий раскрыл изящно переплетенный томик лермонтовских поэм. Послышалось сдержанное покашливание, чуть слышное всхлипывание на «Камчатке», то есть на последней скамейке, и все умолкло разом. Точно сказочный весенний сон овеял класс и зачаровал юные сердца. Встали мрачные твердыни горных великанов… Повеял дымок из ущелий… Аулы закипели жизнью… Черноокие кавказские девы шли с кувшинами за водой к горным родникам… Голос чтеца передавал эти чудные лермонтовские картины, все замирали от восторга, и только когда явилась Тамара с черными до пят косами, все глаза обратились к Елене Гордской.
— Совсем Черкешенка!.. Совсем она!.. — слышались восторженные голоса.
И красавица Черкешенка рдела, как роза.
Но вот полились кипучим потоком страшные, как смерть, и прекрасные, как юность, клятвы:
Клянусь я первым днем творенья,
Клянусь его последним днем…
Клянусь позором преступленья
И вечной правды торжеством…
Бурный вздох вырвался из чьей-то груди. Все невольно обернулись.
На последней скамейке стояла во весь рост Рант с пылающими щеками, со взором мечтательным и счастливым, простирая руки вперед к окну, куда золотым потоком врывалось золотое солнце, и говорила в экстазе:
— Да, да, я скоро умру… Но я хочу теперь умереть… Да, да, хочу!.. Сейчас, сегодня!.. Потому что они все, — она обвела глазами класс, — и вы, Владимир Михайлович, и эти божественные стихи, и гений Лермонтова, и утро нашей весны, такое светлое, и все это не повторится никогда… никогда… никогда…
Целый день выпускные ходили как зачарованные. Не хотелось говорить ни о чем пустом и сером. Чарующая музыка лермонтовского стиха еще звенела в воздухе, как незримые струны Эоловой арфы.
Лида Воронская не отходила от доски, на которую лились целым каскадом новые стихи, слагались целые поэмы.
Это настроение, эти чары молодости, весны и красоты не рассеялись и когда маленький, черноволосый Розенверг, преподаватель физики, прозванный почему-то «протоплазмой», вошел в класс.